Книги в моем переводе

He. Understanding Masculine Psychology. First Edition

Автор:
Роберт Джонсон

Объем: 252 стр.

Посмотреть все книги

Мертвая душа:.. Начальник гномов - Плутон Быкович Вiй

Часть 6.  «Начальник гномов» - Плутон Быкович Вiй. Заплата третья.

 

В этой части мы обратимся к центральному образу повести Гоголя, Вию, который вершит судьбу главного героя - Хомы Брута. Не сумев с собой совладать, Хома не выдержал и «глянул» на чудовище из подземного, потустороннего мира. И когда философ поднял взгляд на Вия, получилось так, что тот его заметил и указал на него «железным пальцем» всей остальной нечисти. Хома Брут умер от страха. Я приведу этот короткий, но чрезвычайно важный финальный фрагмент повести: и с точки зрения ее «кардинального» завершения, и, в особенности, с точки зрения психологического анализа творчества писателя:

 

- Приведите Вия! ступайте за Вием! - раздались слова мертвеца.

И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви; взглянув  искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни,  выдавались  его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал  он,  поминутно  оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо было на нем железное. Его привели под руки и прямо поставили к тому  месту, где стоял Хома.

- Подымите мне веки: не вижу! - сказал подземным голосом Вий - и  все сонмище кинулось подымать ему веки.

«Не гляди!» - шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.

- Вот он! - закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха.[1]

 

В примечании к этой повести Гоголь дает следующее пояснение образа Вия:

 

Вий - есть колоссальное  создание  простонародного  воображения.  Таким именем называется у малороссиян начальник гномов, у которого веки на  глазах идут до самой земли. Вся эта повесть есть народное предание. Я не хотел ни в чем изменить его и рассказываю почти в такой же простоте, как слышал. (Прим. Н.В.Гоголя.)[2]

 

Конечно, Гоголь лукавит. Он лукавит и в том, что «слышал», и в том, что это «народное предание», потому что ни в одном украинском народном предании нет такого сюжета с гномами и их «начальником» Вием. А потому Гоголь не мог слышать такое предание. Но зная, что патологическая лживость является характерной чертой личности Гоголя, эта ложь уже не удивляет, а просто становится «одной из». С другой стороны, в повести действительно есть фрагменты, которые являются переработанными народными преданиями. Приведу пример два из них. Первое называется «Ведьмы на Лысой горе»[3]:

 

Была у мужика жена-ведьма. Только наступит глухая полночь, проснется он, а жены возле него и нету, оглядится он кругом, хата на крючок заперта, сенцы на задвижке, а ее нету. Он и думает себе: «Давай-ка выслежу».

Прикинулся раз спящим и дождался полночи. Жена встала, засветила каганец, достала с полки пузыречек с каким-то снадобьем, взяла черепочек, влила туда из пузырька того снадобья, насыпала сажи, размешала, положила серы и купоросу, сбросила с себя сорочку, положила на постель, накрыла ее рядном, а сама помазала себе мочалкой с черепочка подмышками, да и вылетела через устье печи в трубу,

Поднялся мужик, намазал и себе подмышками, сам тоже вылетел вслед за ней. Летит она, а он за ней. Пролетели они уже все села и города, стали к Киеву подлетать, как раз к Лысой горе. Смотрит мужик - а там церковь, возле церкви клад­бище, а на кладбище ведьм с ведьмаками и не счесть, и каждая со свечкой, а свечки так и пылают.

Оглянулась ведьма, видит - за ней муж летит, она к нему и говорит:

- Чего ты летишь? Видишь, сколько тут ведьм, как увидят тебя и дохнуть тебе не дадут, так и разорвут тебя в клочья,

Потом дала она ему белого коня и говорит:

- На тебе  этого  коня,  да  скачи  поскорее домой!

Сел он на коня и вмиг дома очутился. Поставил его у яслей, а сам вошел в хату и лег спать. Утром просыпается, глядь, - и жена возле него лежит. Пошел он тогда к коню наведаться. Пришел, а на том месте, где коня привязывал, воткнута возле сена большая верба с ободранной корой. Вошел в хату и рассказывает жене, что вместо коняки стоит один лишь дрючок.

- Возьми, - говорит жена, - этот дрючок и спрячь его в сарай под навес, а то как увидят ведьмы, будет тебе горе, а ночью встань да вы­брось его через порог, тогда ничего не будет.

Лег он на следующую ночь спать, а в полночь проснулся и пошел в сарай. И только выкинул вербу за порог, а из нее враз конь сделался и как загремит копытами, как загремит по улице, и кто его знает, куда он и скрылся.

 

В этом предании прекрасно просматривается и мотив ведьмы - обыкновенной женщины, и мотив скачек, и мотив превращения «коняки в один лишь дрючок». Но самое главное, в этом предании однозначно говорится о хорошо известном на Украине месте, где собирались ведьмы - о Лысой горе. В конце повести Гоголь делает важный стежок, прилаживая свою последнюю заплату:

 

Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, - все ведьмы.[4]

 

Подтекст этой фразы в том, что до принятия христианства Киев слыл своего рода «университетом ведьм» (в пер. с санскрита «знающих»). И по месту обучения их даже называли... «киевицами»! Не зря первый муж Ахматовой, Н. С. Гумилев, «за глаза» называл ее «ведьмой из Киева», именно ей он посвятил очень важное для нас стихотворение: «Из логова змиева»[5]

 

Из логова змиева,

         Из города Киева,

Я взял не жену, а колдунью.

         А думал - забавницу,

         Гадал - своенравницу,

Веселую птицу-певунью.

 

         Покликаешь - морщится,

         Обнимешь - топорщится,

А выйдет луна - затомится,

         И смотрит, и стонет,

         Как будто хоронит

Кого-то, - и хочет топиться.

 

         Твержу ей: «Крещеному,

         С тобой по-мудреному

Возиться теперь мне не в пору.

         Снеси-ка истому ты

         В днепровские омуты,

На грешную Лысую гору».

 

         Молчит - только ежится,

         И всё ей неможется.

Мне жалко ее, виноватую,

         Как птицу подбитую,

         Березу подрытую

Над очастью, Богом заклятою.

 

Надо сказать, что даже в те времена змеи на Украине были весьма политически разборчивы. Об этом, например, свидетельствует народное предание «Змеиная скала»[6]:

 

Близ острова Таволжанова на Днепре есть скала Змеиная. Когда-то на ней жил змей-царь, и была у него дочь-красавица.

Змей был с тремя головами; он оберегал свою дочку, чтобы она, не дай Бог, не полюбила какого-нибудь русского царевича. Но не уберег - и красавица поплыла с каким-то витязем вниз по Днепру, к Черному морю.

С тех пор стал змей злющим и каждый день вылетал куда-нибудь в окрестности за новой жертвой.

 

Вряд ли киевские змеи в самом логове очень отличались от своего архетипического собрата. Однако в повести Гоголя действие ее происходит в «богомольном» Киеве и вокруг него. В самом деле, внимательный читатель обнаружит, что Гоголь хронологически (июль) и топографически (Киевщина) точно «привязал» сюжет повести к городу, в котором официально была принята 1000 лет назад доктрина «спасения души человеческой». Так, панночка-ведьма была «дочкой одного из богатейших сотников, хутор которого находился в 50-ти верстах от Киева. После судьбоносной встречи с ней Хома очутился километрах в 20-ти от Киева - «вдали блестели главы киевских церквей». Следовательно, избитая им ведьма шла до дому 30 км!

Поместье ее отца находилось у южного подножья крутой горы Киевского плато.  Стоит открыть физическую карту Киевской области, чтобы убедиться, что речь идет об Обуховско-Васильковской лесостепи ХVII века. С «рядами селений» и горами вдоль берега Днепра. Именно здесь, на расстоянии 50 км к юго-западу от Киева близ реки Стугна возвышается на 214 м изрезанный временем горный массив. Уж не тут ли был «хутор сотника»?[7]

Это что касается одного из украинских народных преданий, связанных с ведьмами. Вполне уместно привести в пример и другое, которое называется «Ведьма»[8]:

 

Что ведьмы есть на свете - это прав­да. У нас в слободе пошла женщина капусту поливать и рассорилась с бабой Комонихой. А жили они по-соседски. Поссорились они - и нужды мало...

У той женщины было две коровы и обе давали много молока. Пришли те коровы из стада, давай женщина доить их. Одну подоила как следует, а вторая противится, бьется, близко не подпускает.

Встала женщина на второй день, пошла к ко­ровам и снова одну подоила, а вторая не далась. Так недоеной и выпустила ту корову в стадо. Пошла эта женщина к бабе-ворожее и рассказала о своем горе. Та спрашивает:

А скажи, молодка, нет ли у тебя недобро­желателей? Не поругалась ли с кем?

Нет, - говорит, - на днях поругалась с бабой Комонихой.

Тогда ворожея и учит:

- Как вернутся из стада коровы, привяжи ту, что не дается, и надои хоть ложку молока... Тогда разогрей сковороду как можно сильнее и молоко то вылей. Что из этого получится - увидишь.

Женщина так и сделала. Только зашипело мо­локо на сковороде, Комониха в хату бежит. Вбе­жала, стонет, и к печи:

- Ой, беда! Что это вы делаете?! Вынимайте, вынимайте скорее это молоко, а то у меня сердце печет.

Женщина сняла сковороду с огня, а баба по­сидела, пока молоко остыло, и вышла из хаты. С того времени корова стала доиться как следует.

Баба Комониха помирала трижды и очень тя­жело болела. Первый раз умерла - и бабы при­нялись ее обмывать. Она как подхватится, и за ними!.. Второй раз умерла - и снова разогнала баб. Потом легла на лавку, укрылась и давай кричать не своим голосом:

- Уберите сыр!.. Вынесите молоко!.. Уберите с глаз сметану!..

Когда умерла в третий раз, бабы ждали, пока остынет, а потом скорее к попу, и давай хоронить, чтобы не ожила.

 

Имя «Комониха» является производным от украинского «комонь», т.е. «кінь» (конь). Если вспомнить о том, что в повести «Вий» сначала ведьма-«комониха» оседлала Хому, а затем он сам оседлал «комониху», то связь этого народного предания с повестью Гоголя станет совершенно очевидной. Не забудем и о том, что в первой повести конь едва не разделил судьбу псаря Микиты. Кстати говоря, имя Шепчиха (жинки Шептуна), которую до смерти искусала гоголевская «комониха», превратившись в собаку, также является говорящим. Более того, в переводе с украинского языка слово Шептун имеет два смысла, и они оба вполне по-гоголевски «вписываются» и в контекст его повести, и в контекст его жизни. Одно значение - наушник, второе - знахарь, колдун. Шепчиха - соответственно, несколько видоизмененное слово «шептуха», имеющее тот же смысл. Нетрудно видеть, что если «комониха»-ведьма-панночка может так поступить с женой местного «колдуна-стукача», то ее сверхъестественная сила зла намного превышает жалкие усилия «существователей», даже колдунов и стукачей.

 

Теперь поставим перед собой очень важные вопросы, которые в нашем исследовании являются едва ли не самыми главными:

1)      Является ли Вий архетипической фигурой?

2)      Если да, то где находятся его архетипические корни и насколько эта архетипическая фигура соответствует сюжету, мотиву, тональности и, наконец, сказочной архетипической структуре, лежащей в основе повести Гоголя?

3)      Если нет, - как этот образ родился в воображении Гоголя и какую психологическую нагрузку он несет?

 

 Эти вопросы не только очень важны и сложны, но и очень интересны, так как ответы на них обещают нам много неожиданных или не совсем ожидаемых выводов. Поэтому постараемся, не торопясь, получить максимально подробные и обоснованные ответы, а затем найти им максимально правдоподобное и не слишком надуманное объяснение. С этой целью я приведу заключительный фрагмент русской народной сказки из «Рассказов о ведьмах», которую мы рассматривали в предыдущих главах[9]:

 

На рассвете приходит купец, прислушивается - жив ли солдат али нет? Услыхал его голос, отворил дверь и говорит: «Здравствуй, служивый!» - «Здравия желаю, господин купец!» - «Благополучно ли ночь провел?» - «Слава богу, ничего худого не видал!» Купец дал ему полтораста рублев и говорит: «Много ты потрудился, служивый! Потрудись еще: приходи сегодня ночью да свези мою дочку на кладбище». - «Хорошо, приду!» - сказал солдат и бегом домой. «Ну, друг, что бог дал?» - «Слава богу, дедушка, уцелел! Купец просил побывать к нему ночью, отвезти его дочь на кладбище. Идти али нет?» - «Пойдешь - жив не будешь, и не пойдешь - жив не будешь! Однако надо идти; лучше будет». - «Что же мне делать? Научи». - «А вот что! Как придешь к купцу, у него все будет приготовлено. В десять часов станут с покойницей сродственники прощаться, а после набьют на гроб три железных обруча, поставят его на дроги, в одиннадцать часов велят тебе на кладбище везти. Ты гроб вези, а сам в оба гляди: лопнет один обруч - не бойся, смело сиди; лопнет другой - ты все сиди; а как третий лопнет - сейчас скачи через лошадь да скрозь дугу и беги задом. Сделаешь так, ничего тебе не будет!»

Солдат лег спать, проспал до вечера и отправился к купцу. В десять часов стали с покойницей сродственники прощаться; потом начали железные обручи нагонять; нагнали обручи, поставили гроб на дроги: «Теперь поезжай, служивый, с богом!» Солдат сел на дроги и поехал; сначала вез тихо, а как с глаз уехал, припустил что есть духу. Скачет, а сам все на гроб поглядывает. Лопнул один обруч, за ним другой - ведьма зубами скрипит. «Постой, - кричит, - не уйдешь! Сейчас тебя съем!» - «Нет, голубушка! Солдат - человек казенный; их есть не дозволено». Вот лопнул и последний обруч - солдат через лошадь да скрозь дугу и побежал задом. Ведьма выскочила из гроба и кинулась догонять; напала на солдатский след и по тому следу повернула к лошади, обежала ее кругом, видит, что нет солдата, и опять в погоню. Бежала-бежала, на след напала и опять повернула к лошади... Совсем с толку сбилась, разов десять назад ворочалась; вдруг петухи запели, ведьма так и растянулась на дороге!

Солдат поднял ее, положил в гроб, заколотил крышку и повез на кладбище; привез, свалил гроб в могилу, закидал землею и воротился к купцу. «Все, - говорит, - сделал; бери свою лошадь». Купец увидал солдата и глаза выпучил: «Ну, служивый, я много знаю; об дочери моей и говорить нечего - больно хитра была; а ты, верно, и больше нашего знаешь!» - «Что ж, господин купец, заплати за работу». Купец вынул ему двести рублев; солдат взял, поблагодарил его и пошел угощать свою родню. На том угощенье и я был; дали мне вина корец, моей сказке конец.

 

А. Д. Синявский в своей очень глубокой и психологичной книге «В тени Гоголя» приводит пример другой русской народной сказки:

 

В сказке «Иван купеческий сын отчитывает царевну» (364 - по собранию А. Н. Афанасьева) рассказывается: «Купеческий сын принялся за псалтырь; читал, читал; ровно в двенадцать часов видит - крышка с гроба подымается; он поскорей на хоры и стал позади большого образа Петра-апостола. Царевна выскочила да за ним; прибежала на хоры, искала, искала, все углы обошла - не могла найти. Подходит к образу, глянула на лик святого апостола и задрожала; вдруг от иконы глас раздался: "Изыди, окаянный!" В ту же минуту злой дух оставил царевну, пала она перед иконою на колени и начала со слезами молиться. Иван купеческий сын вышел из-за образа, стал с нею рядом, крестится да поклоны кладет»[10].

 

Вспомним о том, как заканчивается австрийская сказка «Черная принцесса»[11], во многом морфологически идентичная приведенным выше русским народным сказкам:

 

Когда подошла очередь майора заступать на пост в церковь, он схитрил и вместе себя отправил своего брата - простого солдата. Тот вошел в церковь, сначала помолился, а затем взошел на кафедру, причем, поднимаясь на каждую ступеньку, он осенял себя крестным знамением.

В полночь черная женщина встала из гроба, объятая жутким пламенем. Увидев солдата на кафедре, она сразу пришла в ярость, однако, так как он перекрестился, она не могла подняться по ступеням и приблизиться к нему. Она, как безумная, пыталась до него добраться, переворачивая скамьи, опрокидывая статуи святых и даже взгромоздив гору из стульев рядом с кафедрой. Но ему удалось спастись, потому что, едва часы пробили три часа утра, ей пришлось вернуться и снова лечь в свой гроб.

На следующее утро, когда открыли церковь, люди изумились, увидев солдата живым. Ему сказали: раз ты такой умный, значит, и на следующую ночь останешься охранником. Но солдат испугался. Он решил, что с него достаточно, и он постарается сбежать. По пути ему повстречался старый нищий, который сказал ему, что он должен вернуться на свой пост, но на этот раз спрятаться за статуей Девы Марии.

Солдат в точности последовал его совету, и на этот раз черная принцесса оказалась еще более яростной. Она долго искала, где спрятался солдат, и когда уже была готова его схватить, часы пробили три, и ему удалось спастись во второй раз.

На следующее утро, снова увидев солдата живым, люди очень обрадовались, и, конечно же, решили, что он должен в третий раз заступить на свой пост. Тот снова решил убежать, и снова вмешался старый нищий и сказал, что на этот раз, чтобы спастись, он должен забраться в гроб, как только его покинет черная принцесса. Ему следует лечь в гроб, закрыть глаза, притвориться мертвым, и когда она его найдет, молчать и не говорить ни слова. Старец добавил, что если он не захочет вылезать из гроба, принцесса будет очень встревожена: она будет на него кричать, злиться и бесноваться; затем станет его уговаривать, но он должен встать из гроба лишь тогда, когда она спокойно скажет: «Рудольф, вставай».

Солдат все сделал так, как ему было сказано. Успокоившись, принцесса превратилась в белую девушку, а наутро, когда открыли церковь, в ней нашли двух возлюбленных. Они поженились, а впоследствии юноша стал королем.

 

И в данном случае, солдат, выполнив все указания старца, не только остается в живых, он способствует избавлению принцессы от злых чар и женится на ней. То есть, мы сталкиваемся с характерной архетипической сказочной структурой. Точно такую же архетипическую структуру мы видим в балладе Р. Саути в переводе В. А. Жуковского[12]:

 

 

Дары святые сын отнес назад

И к страждущей приходит снова;

Кругом бродил ее потухший взгляд;

Язык искал, немея, слова.

 

"Вся жизнь моя в грехах погребена,

Меня отвергнул искупитель;

Твоя ж душа молитвой спасена,

Ты будь души моей спаситель.

 

Здесь вместо дня была мне ночи мгла;

Я кровь младенцев проливала,

Власы невест в огне волшебном жгла

И кости мертвых похищала.

 

И казнь лукавый обольститель мой

Уж мне готовит в адской злобе;

И я, смутив чужих гробов покой,

В своем не успокоюсь гробе.

 

Ах! не забудь моих последних слов:

Мой труп, обвитый пеленою,

Мой гроб, мой черный гробовой покров

Ты окропи святой водою.

 

Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,

Семью окован обручами,

Во храм внесен, пред алтарем прибит

К помосту крепкими цепями.

 

И цепи окропи святой водой;

Чтобы священники собором

И день и ночь стояли надо мной

И пели панихиду хором;

 

Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков

За ними в черных рясах пели;

Чтоб день и ночь свечи у образов

Из воску ярого горели;

 

Чтобы звучней во все колокола

С молитвой день и ночь звонили;

Чтоб заперта во храме дверь была;

Чтоб дьяконы пред ней кадили;

 

Чтоб крепок был запор церковных врат;

Чтобы с полуночного бденья

Он ни на миг с растворов не был спят

До солнечного восхожденья.

 

С обрядом тем молитеся три дня,

Три ночи сряду надо мною:

Чтоб не достиг губитель до меня,

Чтоб прах мой принят был землею".

 

И глас ее быть слышен перестал;

Померкши очи закатились;

Последний вздох в груди затрепетал;

Уста, охолодев, раскрылись.

 

И хладный труп, и саван гробовой,

И гроб под черной пеленою

Священники с приличною мольбой

Опрыскали святой водою.

 

Семь обручей на гроб положены;

Три цепи тяжкими винтами

Вонзились в гроб и с ним утверждены

В помост пред царскими дверями.

 

И вспрыснуты они святой водой;

И все священники в собранье:

Чтоб день и ночь душе на упокой

Свершать во храме поминанье.

 

Поют дьячки все в черных стихарях

Медлительными голосами;

Горят свечи надгробны в их руках,

Горят свечи пред образами.

 

Протяжный глас, и бледный лик певцов,

Печальный, страшный сумрак храма,

И тихий гроб, и длинный ряд попов

В тумане зыбком фимиама,

 

И горестный чернец пред алтарем,

Творящий до земли поклоны,

И в высоте дрожащим свеч огнем

Чуть озаренные иконы...

 

Ужасный вид! колокола звонят;

Уж час полуночного бденья...

И заперлись затворы тяжких врат

Перед начатием моленья.

 

И в перву ночь от свеч веселый блеск.

И вдруг... к полночи за вратами

Ужасный вой, ужасный шум и треск;

И слышалось: гремят цепями.

 

Железных врат запор, стуча, дрожит;

Звонят на колокольне звонче;

Молитву клир усерднее творит,

И пение поющих громче.

 

Гудят колокола, дьячки поют,

Попы молитвы вслух читают,

Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,

И свечи яркие пылают.

 

Запел петух... и, смолкнувши, бегут

Враги, не совершив ловитвы;

Смелей дьячки на крылосах поют,

Смелей попы творят молитвы.

 

В другую ночь от свеч темнее свет,

И слабо теплятся кадилы,

И гробовой у всех на лицах цвет,

Как будто встали из могилы.

 

И снова рев, и шум, и треск у врат;

Грызут замок, в затворы рвутся;

Как будто вихрь, как будто шумный град,

Как будто воды с гор несутся.

 

Пред алтарем чернец на землю пал,

Священники творят поклоны,

И дым от свеч туманных побежал,

И потемнели все иконы.

 

Сильнее стук-звучней колокола,

И трепетней поющих голос:

В крови их хлад, объемлет очи мгла,

Дрожат колена, дыбом волос.

 

Запел петух... и прочь враги бегут,

Опять не совершив ловитвы;

Смелей дьячки на крылосах поют,

Попы смелей творят молитвы.

 

На третью ночь свечи едва горят;

И дым густой, и запах серный;

Как ряд теней, попы во мгле стоят;

Чуть виден гроб во мраке черный.

 

И стук у врат: как будто океан

Под бурею ревет и воет,

Как будто степь песчаную оркан

Свистящими крылами роет.

 

И звонари от страха чуть звонят,

И руки им служить не вольны;

Час от часу страшнее гром у врат,

И звон слабее колокольный.

 

Дрожа, упал чернец пред алтарем;

Молиться силы нет; во прахе

Лежит, к земле приникнувши лицом;

Поднять глаза не смеет в страхе.

 

И певчих хор, досель согласный, стал

Нестройным криком от смятенья:

Им чудилось, что церковь зашатал

Как бы удар землетрясенья.

 

Вдруг затускнел огонь во всех свечах,

Погасли все и закурились;

И замер глас у певчих на устах,

Все трепетали, все крестились.

 

И раздалось... как будто оный глас,

Который грянет над гробами;

И храма дверь со стуком затряслась

И на пол рухнула с петлями.

 

И он предстал весь в пламени очам,

Свирепый, мрачный, разъяренный;

И вкруг него огромный божий храм

Казался печью раскаленной!

 

Едва сказал: "Исчезните!" цепям -

Они рассыпались золою;

Едва рукой коснулся обручам -

Они истлели под рукою.

 

И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:

"Восстань, иди вослед владыке!"

И проступал от слов сих хладный пот

На мертвом, неподвижном лике.

 

И тихо труп со стоном тяжким встал,

Покорен страшному призванью;

И никогда здесь смертный не слыхал

Подобного тому стенанью.

 

И ко вратам пошла она с врагом...

Там зрелся конь чернее ночи.

Храпит и ржет и пышет он огнем,

И как пожар пылают очи.

 

И на коня с добычей прянул враг;

И труп завыл; и быстротечно

Конь полетел, взвивая дым и прах;

И слух об ней пропал навечно.

 

Как видим, здесь при одинаковой структуре сюжета - ведьма-грешница, грехи которой должны замолить другие - финал оказывается иным, чем в сказках, но все равно прямо противоположным финалу «Вия». То есть, Сатана, могущественный пришелец из потустороннего мира уносит грешницу с собой. Эта баллада была переведена Жуковским в октябре 1814 г. и впервые напечатана в «Балладах и повестях В. А. Жуковского», в двух частях, СПб., 1831. То есть, вполне вероятно, что этот сюжет баллады «почти полностью» был взят Гоголем в качестве основы для своей повести. Есть даже совершенно безапелляционные, что все так оно и было на самом деле. Например:

 

Перевод баллады Р. Саути «The old woman of Berkeley. A Ballad, schewing how an old woman rode double and who rode before she» («Старуха из Беркли. Баллада, показывающая, как одна старуха ехала верхом вдвоем и кто ехал перед ней»)[13].

Сюжет баллады взят Саути из средневековых английских хроник, в которых часто встречаются легенды о грешниках и ведьмах, завещающих вымолить себе прощение грехов молебнами о душе. Среди таких легенд часто фигурирует «ведьма из Беркли», первоначально упоминаемая в одной из хроник IX века. Аналогичные мотивы есть в средневековой церковной русской литературе и в старинных русских и украинских поверьях. Ими воспользовался Гоголь при создании повести «Вий». ...Жуковский переделывает некоторые места баллады на русский лад; богослужению придает православный колорит, в описание колдуньи вводит черты русской фольклорной ведьмы. Характерно, что в рукописи (см. ниже) баллада называлась: «Баллада о том, как одна киевская старушка...» и т. д. Переводя балладу, Жуковский изобразил могущество Сатаны в тонах несколько более сильных, чем у Саути...

Любопытно первое упоминание Жуковского о балладе в письме к А. И. Тургеневу от 20 октября 1814 г.: «Вчера родилась у меня еще баллада-приемыш, т. е. перевод с английского. Уж то-то черти, то-то гробы! Но это последняя в этом роде. Не думай, чтоб я на одних только чертях хотел ехать в потомство...» (см. «Письма В. А. Жуковского к Ал. Ив. Тургеневу». - «Русский архив», М., 1895, стр. 128).

Баллада претерпела длинную цензурную историю. После цензурного запрета, наложенного в конце 1814 г., Жуковский в середине 1820-х годов опять сделал попытку напечатать балладу - в журнале «Московский телеграф», под измененным заглавием «Ведьма». Однако попытка не удалась; цензором было сделано следующее заключение: «Баллада «Старушка», ныне явившаяся «Ведьмой», подлежит вся запрещению, как пьеса, в которой дьявол торжествует над церковью, над богом» («Русская старина», 1887, т. LVI, стр. 485). В конечном счете Жуковскому пришлось радикально изменить те строфы, где речь идет о появлении самого Сатаны и о его победе; Сатана остается перед дверью храма, не дерзая в него войти; рука его не прикасается к гробу. В печатной редакции, сохраненной и в пятом (последнем) прижизненном Собрании сочинений (1849), строфы 41-я и 42-я читаются:

 

И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разъяренный;
Но не дерзнул войти он в божий храм
И ждал пред дверью раздробленной.
И с громом гроб отторгся от цепей,
Ничьей не тронутый рукою;
И вмиг на нем не стало обручей...
Они рассыпались золою.

 

Строфа 45-я:

 

Шатаяся, пошла она к дверям;
Огромный конь, чернее ночи,
Дыша огнем, храпел и прыгал там,
И как пожар пылали очи.

 

В предшествующей этому рукописной редакции (автограф, хранящийся в Институте русской литературы (Пушкинский дом) в Ленинграде - р. 1, оп. 9, ед. хр. 8) 41-я строфа читается:

 

Через порог никто ступить не смел,
Но что-то страшное там ждало;
Всем чудилось, что там пожар горел,
Что все в окрестности пылало...

 

Заметим, что и здесь ведьма скачет на коне, правда уже не самостоятельно, а с Сатаной. Но все же в этой балладе присутствует мотив ведьмы-всадницы. Все эти подробности, которые, казалось бы, не имеют никакого отношения к психологии, тем не менее помогают нам получить максимально полное представление о том, откуда у Гоголя взялся не только сюжет «Вия», но и сам Вий. Кстати говоря, судя по всему, неслучайно старушка у Жуковского стала «киевской». Теперь мы можем даже точнее назвать ее адрес: Киевская область, Лысая гора. 

Таким образом, Гоголь ввел образ Вия в качестве еще одной и, наверное, самой главной своей заплаты, на архетипический материал сказок и преданий. Причем, совершенно очевидно, что введение этой смертоносной хтонической фигуры полностью изменило смысл этого материала. В отличие от баллады Саути-Жуковского, в которой Сатана увозит с собой грешницу, в повести Гоголя появление Вия (но не сам Вий!) заставляет умереть от страха Хому, которого заставили «читать» по панночке» и «молиться» по ее грешной душе. То есть, Гоголь вопреки всем архетипическим сюжетам заставляет торжествовать силы зла. Зачем это ему надо?

Чтобы ответить на этот вопрос, прежде всего постараемся разобраться в образе самого Гоголевского Вия, исследовать составляющие этого образа и найти им удовлетворительное психологическое объяснение.

 

Согласно исследованию Д. Молдавского[14], имя подземного духа Вия возникло у Гоголя в результате контаминации имени мифологического властителя преисподней «железного» Ния и украинских слов: «Вирлоокий, пучеглазый» (гоголевский «Лексикон малороссийский»), «вiя» - ресница и «повiко» - веко. С именем Вия связано, очевидно, и еще одно слово гоголевского «Лексикона малороссийского»: «Вiко, крышка на диже или на скрыне»[15].   

 

Что касается Ния, то это божество не относится к основным богам славянского языческого пантеона. Тем не менее, упоминания о нем можно встретить в литературе, которая, в основном относится к началу XIX века:

 

Славяне полагали (по примеру многих других народов) место казни для беззаконников внутри земли. Судьею и исполнителем казней определили им особенного неумолимого и безжалостного бога Ния[16],

 

...................зрю огненного Ния:

В нем ада судию быть чаяла Россия.

Он пламенный держал в руках на грешных бич.[17]

 

 

Из устных преданий, оставшихся в старинных сказках, видно, что истукан Чернобогов был выкован из железа. Престол его составлял краеугольный камень из черного гранита, высеченный в знак своего владычия, имел на голове зубчатый венец, в руке свинцовый скипетр и огневидный бич. Жертвовали ему не только кровию животных, но и человеческою, особенно же во время каких-либо общественных злоключений.[18]

 

Если Ний - это истукан Чернобога, то сам Чернобог, это:

 

Ужасное божество, начало всех злоключений и пагубных случаев, Чернобог изображался облаченным в броню. Имея лицо исполненное ярости, он держал в руке копье готовое к поражению, или больше - к нанесению всяких зол. Сему страшному духу приносились в жертву сверх коней, не только пленные, но и нарочно ему предоставленные для сего люди. А как все народные бедствия приписывались ему; то в таковых случаях молились и жертвовали ему для отвращения зла.

Сильный бог, был бог телесной крепости, мужества; Лед, бог войны, храбрости и военных доблестей, бог победоносныя славы; Но сие страшное божество услаждалось кровопролитием и неистовством. Тем воздвигала жертвенники благодарность, как бы за низпосланные ими дары воинские, и молились им, прося дать силу для защиты себя и отогнания врагов: но сему ужасному духу сооружал храмы Страх и Ужас. Его просили только об отвращении зла, как оного источник; но благости в нем не уповали найти, и не искали ея. Из некоторых описаний видно, что храм его построен был из черного камня; истукан выкован из железа, перед коим стоял жертвенник для сожжения ему жертв. Помост его храма, сказывают, был напоен кровью; что и вероятно, когда представляли его таким зверским и кровопийственным существом.[19]

 

А вот что пишет о Ние известный писатель начала XIX века В.Т. Нарежный:

 

«Ни сам свирепый Ний не потряс бы толико робкого сердца моего своим появлением»[20]

В справочной литературе есть и такое упоминание о Ние:

 

Ний (Ния, Вий) - божество преисподней, один из главных служителей Чернобога. Он был также судьей над мертвыми. Вий связан также с сезонной смертью природы во время зимы. Этот бог считался также насылателем ночных кошмаров, видений и привидений. Огромный горбатый старик с длинными волосатыми руками-лапами. Вечно злой, потому что работать приходится без отдыха днем и ночью - принимать души умерших. Кто попал в лапы к безобразному Нию - назад возврата нет. По-видимому, в более поздние времена это предводитель нечистой силы Вий. Из устных преданий видно, что истукан Чернобога был выкован из железа. Престол его составлял краеугольный камень из черного гранита. В знак своего владычества он имел на голове зубчатый венец, в руке свинцовый скипетр и огневидный бич. [21]

 

И, пожалуй, самое интересное:

 

Ниян (Пекленец, то есть владыка Пекла) - один из самых беспощадных и жестокосердных славянских богов, олицетворение тех страшных наказаний, которые ждут после смерти всех злодеев, убийц, супостатов. Он властитель славянского ада - Пекла, судья мертвых, повелитель мучений.

Конечно, этого бога люди могли только бояться, поэтому святилищ его не существовало. Однако воображали его железным великаном, восседающим в подземелье на черном гранитном троне. Иногда Нияна рисовали в железных доспехах, а цвет кожи его был непроглядно-черным. Главу его венчала свинцовая корона, в руках сверкали огнем скипетр и меч.

Жертвовали ему не только кровью животных, но и людьми, особенно во время страшных болезней или войн: кидали жребий среди преступников - и тех, на кого он пал, убивали во славу Нияна, сбрасывая в провалы земные, дабы насытился он этой кровью и отвратил беды от невинных.

Мучениями ада грешники очищались для новых рождений. Неисправимых грешников Пекленец возрождал в образах волкодлаков - оборотней, чтобы они мучились и в жизни человеческой, и в звериной.[22]

 

Оказывается, у Ния была жена:

 

Ния - богиня подземного мира, жена Нияна-Пекленца. Она утешает грешников, которые попадают в Пекло на вечные мучения, и пытается облегчить их страдания. Ее окружают павлины. Поскольку они часто слышат крики мучимых людей, голос павлина тоже напоминает горестный вопль, а перья павлина, взятые в дом, приносят несчастье.

Ния - дочь Живы, покровительницы всего живого. Как-то раз сошла она на землю погулять и вдруг увидела необычайно красивого павлина. Девушка бросила собирать цветы и захотела поймать птицу, но тот вдруг громко закричал и улетел от нее, распустив свой роскошный хвост. Ния побежала вслед, не видя, куда - и вдруг в глубокой горной долине увидела чернокожего великана в пылающей колеснице. То был сам Ниян, царь Пекла. Девушка при виде его окаменела от страха, а Ниян схватил ее и унес в свое царство, ибо давно уже пылал к ней страстью и подстроил эту ловушку, чтобы овладеть ею. В подземном мире он дал Ние съесть половинку зеленого яйца (у древних славян зеленое крашеное яйцо было символом брачного союза), и Ния с тех пор не могла покинуть своего мужа. Иногда она убегает на волю, и тогда поля и луга на земле начинают зеленеть под ее легкими шагами (оттого порою она зовется Нивою), но ровно через полгода неодолимая сила заставляет ее воротиться к супругу.[23]

 

Конечно же, все это очень похоже на классическую греческую мифологию:

 

Общепризнанно, что правителем подземного мира был Гадес, который властвовал нал ужасным темным царством умерших душ и посылал гибель посевам, животным и людям. Но у него было и другое имя - Плутон, бог достатка и изобилия, ибо подземный мир не только поглощает мертвых, принимая их души так же, как и их трупы, но и выпускает и взращивает посевы весной, обещая тем самым возобновление жизни. Двойственность Гадеса проявлялась и в образе его супруги, доброй Персефоны, покровительницы весны, душу которой отнял у земли жестокий муж. Когда она появляется весной из своей подземной темницы, зеленеет земля; но она же указывает путь Эринниям, ужасным духам воздаяния, когда они безжалостно ищут мести. Таким образом, божества подземного мира в Греции, как и повсюду, внушают не только страх, но и надежду.[24]

 

Повсюду - только не у Гоголя, у которого нет ни Персефоны, ни даже намека на нее, только Комониха-Эринния. Нетрудно заметить, что речь идет о Деметре (Живе), Персефоне (Ние) и Гадесе (Нияне, Ние, Вие). В таком случае Вий просто тождествен Гадесу-Плутону (Властелину подземного и потустороннего мира). Правда, Гоголь взял этого могучего архетипического персонажа и поместил в совершенно иную архетипическую структуру. Действительно, трудно себе представить, чтобы Николай Васильевич мог сам придумать что-нибудь масштабное. А так - он просто взял персонажа из мифа и поместил его в сказку, слегка его закамуфлировав: и миф не обеднел, и якобы новый камзол смастерил... «Спешу уведомить тебя, душа  моя Тряпичкин, какие со мной чудеса»[25]...  

Итак, мы ответили на первый вопрос: образ Вия безусловно имеет архетипическую природу, а заодно увидели прекрасный образец весьма ювелирного искусства мифологической кройки и архетипического шитья. Теперь, увидев грандиозный архетипический масштаб этой заплатки, посмотрим внимательнее на ее изящный гоголевский камуфляж.

Прежде всего, в примечании автор называет Вия «начальником гномов». Ну, начальник и начальник, мало ли их бывает, начальников? Но, как известно, короля делает свита. Но, начав с метафоры Гоголя-портного, невозможно удержаться от того, чтобы посмотреть на то «новое платье короля»[26], которое он скроил и сшил. Выяснив нечто важное о «начальнике», постараемся выяснить что-то и о его подчиненных, гномах. Так, например, Н. Рыбина пишет:

 

Следует, впрочем, иметь в виду, что в материалах по истории, собранных Гоголем, славянские языческие обычаи и обряды постоянно сравниваются с германскими - между которыми обнаруживается определенное сходство. Этим, вероятно, и объясняется то обстоятельство, что языческие «гномы» немецкой и западнославянской мифологии легко оказываются у Гоголя в «Вии» «принадлежащими» к миру народных преданий малороссиян - как бы прямо «замещая» здесь соответствующих славянских демонических персонажей.
Употребление слова «гном» в «Вии» оказывается отражением определенных воззрений Гоголя на языческую мифологию в целом - а также исторических представлений писателя о миграции древних народов. То, что в образах Вия и сопутствующих ему гномов Гоголем подчеркнута «их близость к земле, к природе», ещё не может служить свидетельством близости писателя к немецкому романтизму. Скорее, в именовании демонических существ не русским и не украинским, а немецким словом «гном» подчеркивается открыто высказанная позднее Гоголем мысль о том, что все бесы, как и все греховные страсти, независимо от национальной к ним «предрасположенности», одинаково являются для души «чужеземными врагами». Как не совсем точно выразился об образе Вия поэт Н.Н. Асеев, «Гоголь называет его «начальником гномов», как бы намекая на его иностранное происхождение».

Зная об отсутствии «Гномов» в восточнославянской мифологии, естественно было предположить, что их «начальник» Вий тоже не может быть обнаружен в русских и украинских преданиях. «<...>До сих пор вообще не записано ещё ни одного народного рассказа о фантастическом существе с именем и характером Вия», - писал в 1896 году Г.В. Милорадович. В словарях украинского языка слово «Вий» либо приводится без ссылки на источник (словари А.С. Афанасьева-Чужбинского, 1855; Б.Д. Гринченко, 1907; Академии наук УССР, 1970), либо дается со ссылкой на гоголевскую повесть, либо вовсе отсутствует. Некоторые исследователи считают гоголевскую повесть единственным источником исчезнувшего народного предания: «Сохранившаяся до 19 века украинская легенда о Вие известна по повести Н.В. Гоголя». По мнению украинского исследователя, последнее утверждение «не имеет под собой реальной основы»[27].

 

На мой взгляд, это очень добросовестное, научное исследование, которое проливает немало света на старания умных, образованных и широко эрудированных людей разобраться в «загадке» Гоголя, связанной с «гномами». Эти научные умозаключения, в убедительности которых нельзя усомниться, грешат лишь одним - проекцией своей научной добросовестности и ее каузальной атрибуцией Николаю Васильевичу Гоголю. Имей Гоголь хотя бы десятую часть такой добросовестности, исследователям его творчества было бы гораздо легче. Но нет, к сожалению, такой добросовестности у Гоголя не было... И судя по всему, у него ее вообще никакой не было.  

 

Для понимания гоголевского замысла существенно также заметить, что слово «гном» Гоголь употребляет в «Книге всякой всячины» в значении «знак»: «Следующими гномами изображают вес аптекарский...»

Приведем большой отрывок с описанием «гномов», снятый Гоголем в 1842 г. при переиздании повести в его «Сочинениях»: «Он, потупив голову, продолжал заклинания и слышал, как труп опять ударил зубами и начал махать рукой, желая схватить его. Возведши робкий взгляд на него, он заметил, что он ловил совершенно не там, где он стоял, и что труп не мог его видеть. Неуспех, казалось, приводил мертвую в бешенство. Она хлопнула зубами и, ставши на середину, опять топнула своею ногой. Этот звук раздался совершенно беззвучно; уста ее искривились и, казалось, произносили какие-то невнятные слова. И философ услышал, что стены церкви как будто заныли. Странный ропот и пронзительный визг раздался над глухими сводами; в стенах окон слышалось какое-то отвратительное царапанье, и вдруг сквозь окна и двери посыпалось с шумом множество гномов, в таких чудовищных образах, в каких еще не представлялось ему ничто, даже во сне. Он увидел вдруг такое множество отвратительных крыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель! Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался на все стороны. На противоположном крылосе уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же белые мешки. Немного далее возвышалось какое-то черное, все покрытое чешуею, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы вверху у него была синяя человеческая рука. Огромный, величиною почти со слона, таракан остановился у дверей и просунул свои усы. С вершины самого купола со стуком грянулось на средину церкви какое-то черное, всё состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались, как будто бы чудовище желало подняться. Одно какое-то красновато-синее, без рук, без ног протягивало на далекое пространство два своих хобота и как будто искало кого-то. Множество других, которых уже не мог различить испуганный глаз, ходили, лежали и ползали в разных направлениях: одно состояло только из головы, другое из отвратительного крыла, летавшего с каким-то нестерпимым шипеньем. Хома зажмурил глаза и не имел духу уже взглянуть. Он слышал только, что весь этот сонм ищет его и прерывающимся голосом, собрав все, что только знал, читал свои заклинания. Пот ужаса выступил на его лице. Ему казалось, что он умрет от одного только страха, когда нога какого-нибудь из этих чудовищ прикоснется до него отвратительною своею наружностью. Уже он видел, как одно из чудовищ протянуло свои длинные хоботы и уже один из них  проникнул за черту... Боже... Но крикнул петух: всё вдруг поднялось и полетело сквозь двери и окна».[28]

 

Таким образом, мы видим, что речь идет о гномах в понимании Гоголя, а вовсе не в обычном их понимании, например, в таком:

 

Гномы - вымышленные существа из германского и скандинавского фольклора, человекоподобные карлики, живущие под землей. В разных мифологиях присутствуют под названиями «цверги», «дварфы», «карлики», «свартальвы» (тёмные эльфы), само слово «гном» (от греч. Γν?ση - знание), как считается, искусственно ввел Парацельс в XVI в. Гномам приписывается ношение длинных бород у мужчин, низкий рост, скрытность, богатство и кузнечное мастерство; гномы-женщины называются гномидами и славятся красотой. Гномы обычно любят дразнить людей, но делают им больше добра, чем зла. Гномы - любимые герои западно-европейских сказок.[29]

 

Или хотя бы в таком:

 

Одним из основных прототипов гномов являются нижние альвы из германо-скандинавской мифологии. В скандинавской мифологии гномы являются нижними, «тёмными» родственниками альвов (эльфов), свартальвами, причем нижним альвам мифы уделяют значительно больше внимания. Свартальфы были созданы богами из могильных червей, ползавших в трупе великана Имира. Они невелики ростом и темны лицом, живут глубоко под землей.[30]

 

Гномы Гоголя имеют совершенно иную природу и совершенно иной облик и не имеют ничего общего с образом, гномов, эльфов и свартальфов:

 

В 1842 г. было совершенно переделано также окончание повести, которое в первом издании «Миргорода» читалось так: «Вдруг... среди тишины... он слышит опять отвратительное царапанье, свист, шум и звон в окнах. С робостию зажмурил он глаза и прекратил на время чтение. Не отворяя глаз, он слышал, как вдруг грянуло об пол целое множество, сопровождаемое разными стуками глухими, звонкими, мягкими, визгливыми. Немного приподнял он глаз свой и с поспешностию закрыл опять: ужас!., это были все вчерашние гномы; разница в том, что он увидел между ими множество новых. Почти насупротив его стояло высокое, которого черный скелет выдвинулся на поверхность и сквозь темные ребра его мелькало желтое тело. В стороне стояло тонкое и длинное, как палка, состоявшее из одних только глаз с ресницами. Далее занимало почти всю стену огромное чудовище и стояло в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть волос этих глядели два ужасные глаза. Со страхом глянул он вверх: над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионных жал. Черная земля висела на них клоками. С ужасом потупил он глаза свои в книгу. Гномы подняли шум чешуями отвратительных хвостов своих, когтистыми ногами и визжавшими крыльями, и он слышал только, как они искали его во всех углах. Это выгнало последний остаток хмеля, еще бродивший в голове философа. Он ревностно начал читать свои молитвы. Он слышал их бешенство при виде невозможности найти его. «Что, если, - подумал он вздрогнув, - вся эта ватага обрушится на меня?..»

«За Вием! пойдем за Вием!» - закричало, множество странных голосов, и ему казалось, как будто часть гномов удалилась. Однако же он стоял с зажмуренными глазами и не решался взглянуть ни на что. «Вий! Вий!» - зашумели все; волчий вой послышался вдали и едва, едва отделял лаянье собак. Двери с визгом растворились, и Хома слышал только, как всыпались целые толпы. И вдруг настала тишина, как в могиле

 

В последней редакции повести «гномы», как таковые, отсутствуют, а потому читатель оказывается в полном заблуждении, представляя Вия-Ния-Гадеса «начальником» германских и скандинавских гномов-эльфов. Оказывается все проще: гномы - эта лишь та самая нечисть, которая является плодом гоголевской фантазии. Не более того. А Вий является ее начальником.

Но это еще не вся история «Тришкиного кафтана» Николая Васильевича, который он изобретал в повести Вий. Теперь самое время вспомнить об украинской интерпретации  этого образа: «вiя» - ресница и «повiко» - веко.

 

Целый ряд ученых отмечали связь имени гоголевского «начальника гномов» Вия с украинским словом «вія» - ресница, верхнее веко с ресницами. Условно говоря, если принимать за установленный факт это предполагаемое происхождение имени гоголевского персонажа от украинского «вія», то неким «средоточием» («глазом») этих «Вий»-ресниц и будет их всевидящий «начальник» Вий - обладатель длинных «до самой земли» век. По предположению А.А. Назаревского, пример в изменении женского нарицательного имени существительного в мужское собственное («вія» - «Вий») Гоголю мог подать В.А. Жуковский, который в свободном стихотворном пересказе повести Ламот Фуке «Ундина» из слова-понятия «струя» создал имя «Струй». Но были и иные интерпретации происхождении этого имени.

В 1981 году Д.М. Молдавский, присоединяясь к мнению исследователей, связывавших имя Вий с украинским словом «вія», указал также на встречающееся в гоголевском «Лексиконе малороссийском» слово «Вирлоокий, пучеглазый». Это замечание в свою очередь дает важный материал к пониманию образа Вия. Со словом «вирлоокий» прямо связано описание одного (и единственного) из «адских гномов», упоминаемых Гоголем в главе из незавершенного романа «Гетьман» Кровавый бандурист»: «Почти исполинского роста жаба остановилась неподвижно, выпучив свои страшные глаза на нарушителя ее уединения». Описание этого «гнома»-жабы отзывается в изображении первого и главного из «подчиненных» гномов «Вия» (которому также приданы здесь черты жабы, ловящей длинным языком мух): «Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрестанно ломался во все стороны»[31].

 

Разумеется, такой домысел, как «вія» - «Вий», порожденный плодами вольного обращения с языком Жуковского: «струя» - «Струй», имеет полное право на существование. Но не меньше права на существование имеет следующая гипотеза происхождения имени Вий: Вий-Ний-Ниян- Гадес-Плутон - плут, которая ведет прямо к автору и его творческому методу.

Есть и другое развитие гипотезы о происхождении малороссийского Плутона:

 

Наблюдение Х.П. Ящуржинского, а также свидетельства о том, что в конце 1820-х - начале 1830-х годов Гоголь внимательно изучал народные свадебные обряды, позволяют установить тесную связь между именем демонического Вия и изображением в повести мертвой панночки-ведьмы. Примечательно, что слово «віко», являющееся синонимом зарегистрированного Ящуржинским слова «вій», имеет наряду с указанными значениями «веко», «крышка сундука, квашни, бадьи», ещё и значение «крышка гроба». Весьма значимо и то, что мертвая панночка все время как бы смотрит на Хому Брута из своего «тесного жилища». На этот «взгляд» ведьмы рассказчик обращает внимание уже в описании первой ночи: «<...>философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами». Этот взгляд с закрытыми глазами как бы подготавливает описание последней ночи Хомы Брута у гроба панночки, где месть философу-«стоику» мертвой красавицы изображается как внезапное, происходящее от внутреннего усилия, вскрытие железного «віка» гроба панночки: «<...>с треском хлопнула железная крышка гроба...». Силящаяся обнаружить, увидеть Хому мертвая ведьма являет себя в этом эпизоде как некое воплощение «угнетенных» сил падшей природы, а внезапное отверзание ее гробового «віка»-«вія» прямо соответствует последующему поднятию «железных век самого Вия.[32]

 

А теперь прочитаем весьма скудное авторское описание этого Земноводного или Пресмыкающегося с большой буквы, этого гоголевского Плутона-Франкенштейна (по сути, совершенно безобидного существа, ибо он никого даже пальцем не тронул). Создается впечатление, что плутоватый автор специально сократил его до минимума с той же целью, с которой убрал из текста слово «гномы» - для пущей загадочности, а точнее - запутанности:

 

Весь  был он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни, выдавались  его  засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные  веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо было на  нем железное.[33]

 

В отношении железного лица малороссийского Плутона

 

Перед тем, как продолжить искать другие заплаты этого художественного образа, я хотел бы привести целиком одну короткую басню современника Гоголя И. А. Крылова «Тришкин кафтан», написанную им в 1815 году:

 

У Тришки на локтях кафтан продрался.

Что долго думать тут? Он за иглу принялся:

По четверти обрезал рукавов -

И локти заплатил. Кафтан опять готов;

Лишь на четверть голее руки стали.

Да что до этого печали?

Однако же смеется Тришке всяк,

А Тришка говорит: «Так я же не дурак

И ту беду поправлю:

Длиннее прежнего я рукава наставлю».

О, Тришка малый не простой!

Обрезал фалды он и полы,

Наставил рукава, и весел Тришка мой,

Хоть носит он кафтан такой,

Которого длиннее и камзолы.

                 _____

 

Таким же образом, видал я, иногда

Иные господа,

Запутавши дела, их поправляют,

Посмотришь: в Тришкином кафтане щеголяют.[34]

 

Всем был хорош Ний-Вий: и «подземностью» своей сущности (у Гоголя он - «человек»), и «железностью» лица, которое было «на нем» (быть может, это не лицо, а «железная маска», т.е. железная юнгианская Персона, не больше, не меньше), и полным совпадением в написании с украинской «вiей»-ресницей. И при этом у малороссийского Вия-Плутона находится вполне сносный, правда не такой уж архетипический, двойник (а точнее - донор для очередной заплатки) в русской народной сказке «Иван Быкович»:

 

А ведьма утащила Ивана Быковича в подземелье и привела к своему мужу - старому старику: «На? тебе, - говорит, - нашего погубителя!» Старик лежит на железной кровати, ничего не видит: длинные ресницы и густые брови совсем глаза закрывают. Позвал он двенадцать могучих богатырей и стал им приказывать: «Возьмите-ка вилы железные, подымите мои брови и ресницы черные, я погляжу, что он за птица, что убил моих сыновей?» Богатыри подняли ему брови и ресницы вилами; старик взглянул: «Ай да молодец Ванюша! Дак это ты взял смелость с моими детьми управиться! Что ж мне с тобою делать?» - «Твоя воля, что хочешь, то и делай; я на все готов». - «Ну да что много толковать, ведь детей не поднять; сослужи-ка мне лучше службу: съезди в невиданное царство, в небывалое государство и достань мне царицу золотые кудри; я хочу на ней жениться»[35].

 

И далее:

 

[Иван Быкович] поехал к чудо-юдову отцу. Приехал к нему с царицею золотые кудри; тот позвал двенадцать могучих богатырей, велел принести вилы железные и поднять ему брови и ресницы черные. Глянул на царицу и говорит: «Ай да Ванюша! Молодец! Теперь я тебя прощу, на белый свет отпущу». - «Нет, погоди, - отвечает Иван Быкович, - не подумавши сказал!» - «А что?» - «Да у меня приготовлена яма глубокая, через яму лежит жердочка; кто по жердочке пройдет, тот за себя и царицу возьмет». - «Ладно, Ванюша! Ступай ты наперед». Иван Быкович пошел по жердочке, а царица золотые кудри про себя говорит: «Легче пуху лебединого пройди!» Иван Быкович прошел - и жердочка не погнулась; а старый старик пошел - только на середину ступил, так и полетел в яму.[36]

 

Такая, вот, затейливая двусмысленность, за которой не скрывается никакого смысла, а лишь механическая подгонка разных архетипических образов и сюжетов и их сшивание белыми нитками. Механическая - потому что этот сказочный старик с длинными ресницами и густыми бровями относится к совершенно иной категории сказочных и мифологических образов:

 

...В многочисленных восточнославянских сказках и ряде сказок соседних с восточными славянами народов... сюжет о змееборстве на мосту завершается тем, что герой попадает под власть демонического старика (нередко, как в нашем варианте, отца убитых змеев) и получает поручение ехать сватать для него необыкновенную красавицу. Уродливый облик старика сходно с данным текстом нередко изображается в русских и белорусских вариантах (например, Коргуев, II, с. 509-521; «Белорусские народные сказки». М., 1959, с. 162-173).[37]

 

В конце сказки главный герой побеждает этого старика. Таким образом, либо Гоголь просто «вынул» этот образ, погнавшись за «вiйчатой» двусмысленностью, либо просто не знал о существовании этой русской народной сказки. На мой взгляд, более вероятно первое. Но возможно и второе. В данном случае магия творчества Гоголя - это магия Тришки, колдующего над своим кафтаном. Просто Гоголь этого ничуть не стеснялся и знал цену своему творчеству. Другой вопрос: зачем он это сделал? Ответ на него, безусловно, следует искать в особенностях его личности. В данном случае я хотел бы подчеркнуть, что вся эта архетипическая мозаика, шитая белыми нитками гоголевской психопатологии, не имеет никакого отношение к высоким материям литературного творчества, их здесь просто нет. Оно заключается именно в его блестящем умении наводить камуфляж. Если отказаться от иронии, можно написать: творить камуфляж. Конечно, разница существует. Но при этом камуфляж остается камуфляжем. В рамках этой метафоры вполне уместно вспомнить о том, как одевался сам Гоголь и какое впечатление он производил на окружающих:

 

«Я едва не закричал от удивления. Передо мной стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело, и мы, очевидно, ему помешали. Он долго, не зря, смотрел на нас, по выражению Жуковского, но костюмом своим нисколько не стеснялся...» (С. Т. Аксаков «История моего знакомства с Гоголем»)[38].

 

Точно так же он не стеснялся ранее своей творческой портновской работы с архетипическим материалом. Но заглянуть вглубь, за колоритное описание художника, вызывающее восторг у литераторов, можно лишь применяя инструментарий клинической и юнгианской психология. Гоголь сконструировал конец повести так, как было нужно ему, создав для этого и «гномов», и их «начальника». Об этой стороне гоголевского творчества трудно сказать лучше, чем Абрам Терц:

 

Продолжая свои руки и ноги в безотказных маховиках и колесах, человек попутно в искусстве облекал тот железный скелет натуральным мясом и без конца оживлял в реалистических сценах свой мертвый образ. Задача объективного и досконального воссоздания так называемой правды характеров, поиски всё большего и большего сходства с природой знаменовали идею и деятельность Прометея на предмет выведения новой людской породы искусственным путем, что, с другой стороны, получило развитие в овладевшей человечеством технике. То был, если угодно, отделившийся от человечества "нос", возобладавший над своим господином и вставший в гордую позу. То была панночка-кукла, вылезшая из гроба под заклинательными пассами электричества и спиритизма. Исполнен символики факт, что натуральная школа в России пошла вслед за Гоголем, избрав его в вожатые и лишь стараясь держаться "поближе к жизни". Машина, обросшая правдоподобной человеческой плотью, оживший мертвец Гоголя составляли скрытую схему, основу основ реализма и оказывали огромное завораживающее воздействие на общество и художников слова. Был ли Гоголь вождем, родоначальником школы, и повинен ли он в этом развитии реализма, если его ирреальные образы приняли за действительность? Сам он не так искал сходства с живой натурой, как стремился "неестественною силою оживить предмет" (за что и поплатился). Его образы дышат соблазном правдивого воспроизведения жизни и в то же время настораживают, предостерегают. Был или не был Гоголь реалистом, он, как никто в России, раскрыл генезис этого надменного, современного ему, направления, обнажил пружины и скрепы, на которых то зиждется, выдавая мнимость за истину, куклу за живую натуру. Не думайте, что реализм это подлинные лица, портреты, характеры, человек в естественных обстоятельствах, - возглашает нам Гоголь своими образами. Реализм - это черная масса и ворожба новейшей марки, это автоматы и трупы, имеющие вид человека, управляемые из ада по радио...

 

Отсюда, между прочим, проистекает странность самых элементарных составов и проявлений, приобретающих у Гоголя непременный оттенок какого-то сплошного, повального надувательства. Всё всегда опять не то, что оно есть на самом деле. У Гоголя всё в любой момент может сделаться всем (будучи в основе ничем), и несчастный Башмачкин способен вернуться в облике грозного мстителя, а проститутка заместить идеал небесной красоты и невинности. Всё зависит от того, каким содержимым загружается в данное время полное тело гоголевской марионетки. В окончательной же инстанции всё равно окажется нуль - чистое место, пустота мертвеца-автомата, жаждущая определиться в том, что в принципе, по существу, не поддается определению. Гоголевская "действительность" всякую минуту норовит соскользнуть в антимир, расположенный тут же, под боком, и имеющий видимость самой обыкновенной материи.[39]

 

И далее:

 

Дополнительный свет на эту сторону Гоголя проливает попутная ему литература, точнее - несколько сочинений его предшественников и современников, в своем большинстве ему не известных, но действовавших где-то на близких, либо пересекающихся координатах. Так, у авторов типа Гофмана или Эдгара По необыкновенный акцент и развитие приобретают сюжеты, родственные гоголевским, посвященные воскрешению трупа, оживанию портрета, изготовлению механических кукол и автоматов, имеющих точное подобие человека, и т. д.

"Многие из посетителей, переступив порог мастерской, снимали шляпы и оказывали прочие подобающие знаки почтения богато одетой, прекрасной молодой леди, которая почему-то стояла в углу мастерской, посреди разбросанных у ее ног дубовых щепок и стружек. Затем их охватывал страх, ибо быть одновременно живым и неживым могло только сверхъестественное существо" (Натаниель Готорн "Деревянная статуя Драуна").

Это - в духе Гоголя: верный подлинник соседствует с мертвой поделкой; живое и неживое смыкаются в сверхъестественном акте; "реализм" следует об руку с "механизмом", и оба упираются - в магию... 

 

Портреты, оживающие за счет умирания оригинала, знакомы нам хотя бы по "Овальному Портрету" Эдгара По. Ему же принадлежала богатая галерея рассказов на тему гальванизации и магнетизации мертвеца, вселения в мертвое тело чужой, сторонней души ("Лигейя", "Морелла", "Повесть Скалистых гор", "Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром"). Человекообразные автоматы, отталкивающие своею безжизненностью и вместе с тем привлекающие красотою и свойствами чудесно оживающей вещи, составляют излюбленный и, быть может, ведущий мотив новеллистики Гофмана. Заводная кукла тогда почиталась вершинным достижением техники, и это имело смысл: техника - в идеале, в потенции - стремилась заменить человека воскресшей вещью. Наконец, появляются повести о сотворении человеческой особи искусственным, научным путем ("Франкенштейн, или Современный Прометей" Мери Шелли)...[40]

 

Я бы добавил сюда еще и «Странное происшествие в Оксфорде» А. Конан-Дойля, а в отечественной литературной традиции «Упыря» и «Семью Вурдалака» А. К. Толстого, которые были написаны вскоре после «Вия».[41] Таким образом, мы ответили на два из трех поставленных нами вопросов. А теперь, более-менее разобравшись в магии Тришки, попытаемся ответить на вопрос: откуда у Гоголя появилось побуждение писать о «вийщине».

 

Теперь, когда у нас есть достаточно веские основания считать, что мы несколько лучше представляем характерологические особенности психологии Гоголя, можно посмотреть, как эти особенности повлияли на его творчество. Ответу на этот вопрос фактически посвящена вся книга, и мы подробно остановимся на нем в следующей главе. Здесь же мы постараемся увидеть психологические предпосылки формирования у Гоголя этого образа. Используя сохранившиеся воспоминания современников о детстве Гоголя, вспомнив описание особенностей характерной для него симптоматики современными психоаналитиками, а также скрупулезный анализ творчества Гоголя блестящими литературоведами ХХ века, мы постараемся получить максимально достоверную картину формирования у писателя этого образа. Этот анализ психологии формирования литературного образа я начну с очень важной цитаты М.-Л. фон Франц:

 

Все, что человек пишет, прямым образом касается его собственных проблем, иначе тяга к сочинительству иссякает. Однако, когда вы описали или описываете то, что вас тревожит, вам необходимо пережить все то, о чем вы пишете...Однако... люди, относящиеся к чувствующему типу относятся к этому несколько иначе: они сначала переживают комплекс и только затем описывают его... Проблема будет всегда замыкаться на вас, и если вы, описывая ее на страницах произведения, одновременно ее проживаете, следующий ваш писательский опыт станет шагом вперед к избавлению от комплекса. В противном случае вы снова будете писать о том же самом... - такие авторы как будто каждый раз проигрывают одну и ту же граммофонную пластинку. Но стоит вам пережить описываемое, следующие сочинения продемонстрируют ваш собственный прогресс... [42]

 

Что касается прогресса, то, зная биографию Гоголя, о нем говорить не приходится. В данном случае скорее речь идет о детских переживаниях и их последующих навязчивых повторениях или отыгрываниях,  которые заключаются в изложении на бумаге этих навязчивых повторений. Как правило, литературоведы не связывают «трудное детство» писателя с его литературным творчеством, если оно не является автобиографическим. Психоаналитики, наоборот, ищут в литературной деятельности отражение детских проблем. Но как сочетается патологическое отыгрывание детских с литературным творчеством? Казалось бы, первое (патологическая навязчивость) должна исключать второе (спонтанность и вдохновение). Однако, если речь идет о литературном произведении, созданном на основе архетипического материала, даже созданном таким мистически-загадочным и плутоватым автором, как Гоголь, то, как ни странно, положение дел упрощается. Зная, с одной стороны, структуру (или хотя бы совокупность) составляющих это произведение архетипических схем и образов, а с другой, - особенности психологии автора, сформированные его травматическими детскими переживаниями, можно постараться отделить одно от другого и проанализировать и форму, которую приняла данная архетипическая конфигурация, и привнесенные автором изменения архетипических структур и образов. Собственно говоря, отчасти я этим занимался во второй, третьей и пятой главах, посвятив четвертую главу выяснению психоаналитического диагноза и характерологических особенностей личности Гоголя. Но если раньше речь шла об анализе хорошо известной сказочной архетипической структуры, то в этой главе я постараюсь проанализировать авторское отклонение от данной структуры. Как мы уже убедились, это отклонение связано с введением инородного по отношению к данной сказочной структуре, образа Вия, взятого из другой, мифологической, структуры. Собственно, именно в этом изменении и заключается еще один важный психологический аспект творчества автора. Вспомним, что первый важный аспект состоял в исключении архетипической фигуры мудрого старика, помогающего главному герою. Образ этого старца либо является символическим воплощением  образа Бога, либо самим Богом. Теперь мы сталкиваемся с прямо противоположным архетипическим образом - образом властелина подземного мира, карающего людей за их грехи. Этот образ языческого «начальника гномов», хозяина языческой преисподней. Тем не менее, в повести Гоголя он фактически выполняет функцию Сатаны в балладе Жуковского-Саути. Что же побудило Гоголя ввести эту русифицированную версию Нью-Гадеса? Попробуем найти ответ с помощью психоанализа его биографии: писателя и человека. Вот что пишет Абрам Терц (Андрей Синявский):

 

Известны признания Гоголя, что материю для своих персонажей он заимствовал почти исключительно из своего внутреннего мира, преувеличивая пороки, которые в себе находил, что по-настоящему, как писателя, его занимала только собственная душа. Это вылилось свитой разнообразных лиц и характеров, каждый из которых уносил по зернышку из великого множества Гоголя, не будучи никогда, однако, сколько-нибудь целостным зеркалом его склонного к разбеганию во все стороны «я». Не исключено, что рано начавшееся умирание, обеспечивая его сочинения энергией и сырьем, стимулировало этот процесс распада, именуемый психологией творчества, в котором душа, витающая между жизнью и смертью, вступала в раздор с собою и «новый» Гоголь уже не узнавал «старого» и пугался своей же тени, как мы пугаемся привидений.

 

Постараемся найти ту область внутреннего мира, из которой Гоголь заимствовал духовную «материю» для хтонического Вия:

 

Двадцатилетним молодым человеком Гоголь приезжает в Петербург. Ищет места, нуждается. Выпустил за свой счет под псевдонимом А. Алов свою поэму «Ганц Кюхельгартен», где говорит в предисловии, как будто от лица издателей: «Мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта». В журналах жестоко высмеяли и предисловие, и саму поэму. Вот ее критика Н. А. Полевым в своем журнале «Московский телеграф»[43]:

 

«Издатель сей книжки говорит, что сочинение господина Алова не было предназначено для печати, но что важные для одного автора причины побудили его переменить свое намерение. Мы думали, что еще важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. Достоинства следующих стихов укажут на одну из сих причин:

 

Мне лютые дела не в новость;

Но демона отрекся я.

И остальная жизнь моя -

Заплата малая моя

За остальную жизни повесть.

 

Заплатою таких стихов должно быть сбережение оных под спудом

 

Гоголь бросился со своим слугою Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял номер в гостинице... и сжег все экземпляры до одного.»[44]

П. А. Кулиш, I, 67

 

Если юный Гоголь был способен на такую авантюру и на такое плутовство, чтобы одурачить искушенных издателей, то состряпать Плутона Быковича Вия, да еще «начальника» гномов», чтобы одурачить критиков и наивных читателей - задача вполне посильная и, по сравнению с «впариванием» издателям «Ганца Кюхельгартена», в высшей степени творческая.  И надо сказать, с ней он справился блестяще: литературоведы спорят до сих пор над «магией» гоголевской мистики. Но там, где начинается психология, кончается магия и появляется мания, или, по крайней мере, навязчивая идея: хорошо известный  сюжет о «новом платье короля». Как теперь известно, ни от какого демона Гоголь не отрекся. В том же «Ганце Кюхельгартене» есть такие строки:

 

Подымается протяжно

В белом саване мертвец,

Кости пыльные он важно

Отирает, молодец.

С чела давнего хлад веет,

В глазе палевый огонь,

И под ним великий конь,

Необъятный, весь белеет

И всё более растет,

Скоро небо обоймет;

И покойники с покою

Страшной тянутся толпою.

Земля колется и - бух

Тени разом в бездну... Уф![45]

 

И короткий комментарий А. Синявского:

 

Об этом злополучном создании, достойном всяческого осмеяния, можно было бы не поминать, если бы в нем уже не присутствовали в намеке некоторые тенденции его позднейшего стиля, соединявшего возвышенные образы и мысли с откровенным просторечием. Что так поражает и восхищает нас в прозе Гоголя, в его стихе представлено, как в кривом зеркале, в чем повинны, по-видимому, не только дурные стихи, но сама невозможность соединить в пределах поэтической речи те контрасты и стилевые смешения, которые в иной пропорции и дислокации прекрасно размещаются в его прозаических текстах... Между тем перед нами наброски будущих великолепных картин (например, в «Страшной Мести»), сделанные стихотворным языком и поэтому звучавшие комически.[46]

 

Немало споров в литературной среде вызывала гипотеза о возможном влиянии на Гоголя «немецкой школы», в первую очередь, Э. Т. Гофмана:

 

Принципиальным для понимания замысла «Вия» является вопрос о характере гоголевской фантастики, - с одной стороны. О степени ее «осмысленности» писателем, с другой - об отношении гоголевской повести к произведениям немецких романтиков.

С.П. Шевырев, например, в 1842 году в статье, посвященной выходу в свет первого тома «Мертвых душ», прямо связывал создание «Вия» с влиянием западноевропейского романтизма: «Самые неудачные создания Гоголя из прежних были «Вий» и те повести в «Арабесках», в которых он подчинялся немецкому влиянию». Эти и другие отрицательные суждения Шевырева о «фантастических» повестях Гоголя вызвали позднее возражение Н.Г. Чернышевского, который в 1856 году указывал: «Считаем нужным замечать, что с Гофманом у Гоголя нет ни малейшего сходства...»[47]

 

Абрам Терц придерживается прямо противоположного мнения:

 

Метод всматривания и внедрения в жизненный материал, не требующий, казалось бы, специального анализа, поскольку искомый характер исчерпывается подчас всем известной мерзостью, представленной как однородный субстрат, напоминает у Гоголя труд геолога и рудокопа. Как будто он осваивает залежи человеческих свойств, берет пробы грунта, опускается в прорытые им погреба и подземные галереи, где человек нередко имеет вид ископаемого, минерала, определенного слоя, в котором автор прокладывает своим повествованием шурф.

Работу Гоголя в этой области, условно назовем, психологии, можно живописать словами Гофмана: "Роясь, как крот... работая при бледном свете рудничных ламп, рудокоп укрепляет свой глаз и может дойти до такого просветления, что в неподвижных каменных глыбах ему, иной раз, представляются отраженными вечные истины того, что скрыто от нас там, далеко, за облаками!" ("Фалунские рудники".)

 

Эту мысль Абрама Терца сам Гоголь как бы подтверждает одной своей неоконченной фразой:

 

Я знал одного чрезвычайно замечательного человека. Фамилия его была Рудокопов и, действительно, отвечала его занятиям, потому что, казалось, к чему ни притрогивался он, всё то обращалось в деньги. Я его еще помню, когда он имел только 20 душ крестьян да сотню десятин земли и ничего больше, когда он еще принадлежал... (Не дописано).[48]

 

Вообще, мотив «страшного» железа прослеживается и в других произведениях Гоголя. Вот, например, отрывок из «Майской ночи или утопленницы»:

 

Видно,  правду говорят люди, что у девушек сидит черт, подстрекающий их любопытство. Ну слушай. Давно, мое  серденько, жил  в  этом доме сотник. У сотника была дочка, ясная панночка, белая, как снег, как твое  личико.  Сотникова  жена  давно  уже умерла;  задумал  сотник жениться на другой. "Будешь ли ты меня

нежить по-старому, батьку,  когда  возьмешь  другую  жену?" -  "Буду,  моя  дочка;  еще крепче прежнего стану прижимать тебя к сердцу! Буду,  моя  дочка;  еще  ярче  стану  дарить  серьги  и монисты!"  Привез  сотник молодую жену в новый дом свой. Хороша была молодая жена. Румяна  и  бела  собою  была  молодая  жена; только   так  страшно  взглянула  на  свою  падчерицу,  что та вскрикнула, ее увидевши; и хоть бы слово во весь  день сказала суровая  мачеха.  Настала  ночь:  ушел сотник с молодою женой в свою опочивальню; заперлась и белая панночка в своей  светлице. Горько  сделалось  ей;  стала  плакать. Глядит: страшная черная кошка крадется к ней; шерсть на ней  горит, и железные  когти стучат  по  полу.  В  испуге вскочила она на лавку, - кошка за нею. Перепрыгнула на лежанку, - кошка  и  туда,  и  вдруг бросилась  к ней на шею и душит ее. С криком оторвавши от себя, кинула ее на пол;  опять  крадется  страшная  кошка. Тоска ее взяла. На  стене висела отцовская сабля. Схватила ее и бряк по полу - лапа с железными когтями отскочила, и  кошка  с  визгом пропала в темном углу. Целый день не выходила из светлицы своей молодая  жена;  на  третий  день  вышла с  перевязанною рукой. Угадала бедная панночка, что мачеха ее  ведьма и что  она  ей перерубила  руку.[49]

 

Здесь присутствует не просто мотив железных когтей, но и мотив кошки-оборотня или кошки-ведьмы, который присутствует и в «Вие»:

 

Философ хотел оттолкнуть ее руками, но, к удивлению, заметил, что  руки его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах. Он слышал только, как билось его сердце; он видел, как старуха подошла к нему, сложила ему руки, нагнула ему голову, вскочила с быстротою кошки к  нему  на  спину, ударила его метлой по боку, и он, подпрыгивая, как верховой конь, понес ее на плечах своих... Когда уже минули они хутор,.. тогда только сказал он сам в себе: "Эге, да это ведьма".[50]

 

Там же, в «Майской ночи или утопленнице» есть и такой фрагмент:

 

Была  ли  в одноглазой  башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье, что не ударилась головою об железный крюк. Разве  я  не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает!  Чтоб  тебя на том свете толкали черти!..[51]

 

И еще:

Погляди на белую шею мою: они не смываются! они  не  смываются! они  ни  за  что не смоются, эти синие пятна от железных когтей ее.[52]

 

Опять же, сравним с соответствующим фрагментом из «Вия»:

 

С ужасом заметил Хома, что лицо  было на нем железное...  - Вот он! - закричал Вий и уставил на него железный  палец.[53]

 

Кроме железных когтей, железного крюка, железного пальца и железных вил (в русской сказке «Иван Быкович»), есть еще одна железная тема - тема железного сундука («Майская ночь), железной кровати («Иван Быкович»), железных рам и железной крышки гроба («Вий») и железного гроба (сказка «Черная принцесса».

 

Что касается железной крышки гроба, вспомним о том, что, что слово «віко», синоним слова «вій», имеет ещё и значение «крышка гроба»... внезапное отверзание ее гробового «віка»-«вія» прямо соответствует последующему поднятию «железных век самого Вия».[54]

 

Гоголь не говорит нам прямо о том, что у Вия были железные веки, он говорит лишь о том, что на нем было железное лицо и [наверное, тоже на нем - В.М.] был железный палец. Зато в сказке «Иван Быкович» есть не только железные вилы, которые, конечно же, ассоциируются с ресницами и даже более того, являются их гиперболой амплификацией; этими железными вилами старику-колдуну поднимают брови и ресницы:

 

«Возьмите-ка вилы железные, подымите мои брови и ресницы черные, я погляжу, что он за птица, что убил моих сыновей?»[55]

 

Мы нашли такие залежи «железной руды» и выявили между ними такие связи, что нам не остается ничего другого, кроме продолжения психологического анализа. Поэтому роем дальше, то есть глубже:

 

В лесу живут цыганы и выходят из нор своих ковать железо в такую ночь,  в  какую одни ведьмы ездят на кочергах своих.[56]

 

И снова обратимся к Абраму Терцу:

 

Разговоры о ведьме-старости, "которая вся из железа, перед которой железо есть милосердье", отраженные в "Мертвых Душах" в отвратительном виде Плюшкина и других закостеневших в своей коросте уродов, имели для Гоголя личный и страшный смысл вполне конкретной и возрастающей с годами угрозы.[57]

 

На этом, пожалуй, можно остановиться и постараться осознать, что мы нарыли. Еще раз перечислим все, что в произведениях Гоголя является «железным» или же ассоциируется с ним (иначе говоря, слово «железный» для Гоголя как бы является словом-стимулом):

 

Кошка, ведьма, когти, палец, лапы вилы, веки, ресницы, лицо, ведьма-старость, вилы, кровать, рама (ограничение пространства), гроб, крышка гроба, сундук. Наверное, еще что-то упустили, но картина итак оказывается очень ясной. Исходя из нее мы можем сделать следующие выводы:

 

1.      Его сделал мудрый Абрам Терц:

 

Это - в духе Гоголя: верный подлинник соседствует с мертвой поделкой; живое и неживое смыкаются в сверхъестественном акте; "реализм" следует об руку с "механизмом", и оба упираются - в магию... 

 

2. Что касается магии, можно повторить: она присутствует там, где отсутствует психология. Поэтому постараемся мыслить глубже. Мы видим совершенно очевидную констелляцию комплекса, связанного со страхом и местью, о котором я уже писал в предыдущей главе. Разумеется, речь идет о страхе смерти Гоголя, который отмечают и психиатры, и вдумчивые литераторы, и о «страшной мести», - в частности, «существователям». Необходимость идти глубже побуждает меня искать еще более глубокое обоснование выводам, сделанным в предыдущей главе на основе оригинального дискурсивного аналитического текста.

 

2.      Страх смерти. Абрам Терц:

 

Уж очень беспокоился Гоголь, что это произойдет [его зароют живым - В.М.], и пытался предостеречь, отвратить. Завещание, которое он предусмотрительно обнародовал за шесть лет до кончины, поверяя тайные страхи целому свету, гласило первым же пунктом:

«Завещаю тела моего не погребать по тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться... Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости во всех делах, даже и в таком, как погребение, я возвещаю это здесь в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности»...

 

Но он был мнителен, капризен, любил преувеличивать, последние же годы, по мнению многих, страдал душевным расстройством, и его словам, естественно, могли не придать значения. Кто же поверит человеку, напечатавшему завещание в книге, как афишу о собственной смерти, который после этого, словно в насмешку, в издевательство над собой, продолжает жить и жить, измышляя поправки, оправдания на свое завещание и новые заветы, капризы?..

Иногда кажется, что Гоголь умирал всю свою жизнь, и это уже всем надоело. Он специализировался на этом занятии, и сравнение с погребенными заживо вырывалось у него так часто, как если бы мысль о них неотступно его точила и мучила. Не просто - о смерти, но именно - о живом мертвеце, обреченном на физический ужас насильственного погребения. "Страшную муку, видно, терпел он. - Душно мне! душно!..»

Гоголь носил в груди чувство гроба, и пророческий голос его звучал поэтому с какой-то надтреснутой, подземной глухотой, с неприличным подвизгиванием, подвыванием: «Соотечественники! страшно!..»

«Несчастный вздрогнул. Ему казалось, что крышка гроба захлопнулась над ним, а стук бревен, заваливших вход его, казался стуком заступа, когда страшная земля валится на последний признак существования человека» («Кровавый Бандурист», 1832 г.)[58].

 

  3. «Страшная месть» «существователям». Она не столь очевидна, а потому заслуживает подробного аналитического исследования.

 

Во-первых, в своей злосчастной идиллии «Ганц Кюхельгартен» Гоголь пишет:

 

О чем же думы крепки те?

Дивится сам он суете:

Как был измучен он судьбою;

И зло смеется над собою,

Что поверял своей мечтой

Свет ненавистный, слабоумный;

Что задивился в блеск пустой

Своей душою неразумной;

Что, не колеблясь, смело он

Сим людям кинулся в объятья;

И, околдован, охмелен,

В их злые верил предприятья.

Как гробы холодны они;

Как тварь презреннейшая низки;

Корысть и почести одни

Им лишь и дороги и близки.

Они позорят дивный дар:

И попирают вдохновенье;

И презирают откровенье;

Их холоден притворный жар,

И гибельно их пробужденье.

О, кто б нетрепетно проник

В их усыпительный язык!

Как ядовито их дыханье!

Как ложно сердца трепетанье!

Как их коварна голова!

Как пустозвучны их слова![59]

 

Очень важный отрывок, ибо в презрении к «существователям» отражается и тема смерти: «как гробы холодны они», «гибельно их пробужденье». Таким образом, появляется гипотеза о слиянии комплекса «страха смерти» и комплекса «мести».

Однако, пойдем дальше. У Вересаева можно найти такое воспоминание самого Гоголя:

 

Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и она куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался к уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, - мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. "Киса, киса",- пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд и несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались - водворились полный покой и тишина,- мне вдруг стало ужасно жалко "кисы". Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек.

   А. О. Смирнова по записи П. А. Висковатова. Рус. Стар., 1902, сент., 487. [60]

 

Потрясающее воспоминание. И кошка (впоследствии - ведьма), и жуткий страх, и потрясающая жестокость мальчика и, самое главное, - желание пятилетнего мальчика отомстить, за то, что кошка его испугала, и удовлетворение от совершенной им мести. Разве - это не «страшная месть» и не «утопленница»?

Итак, налицо слияния комплекса страха смерти и комплекса мести[61]. Кому же мстил пятилетний мальчик тогда, когда еще не было «существователей»? Ответ может быть только один: это отыгрывание мести своим родителям, а точнее - матери. Отсюда и последующие угрызения совести. Отыгрывание, разумеется, бессознательное, но при этом чрезвычайно жестокое. Дальше, как мы уже знаем, произойдет перенос этого отыгрывания с родителей на «существователей», а само отыгрывание сублимируется в творчество писателя. Или в его творческую патологию. «Страшная месть» матери будет повторяться снова и снова, в разных формах и вариантах, сопровождаемая страхом смерти. Затем месть все больше и больше станет уступать место страху смерти в рамках комплекса слияния. Нам осталось лишь понять причину этой мести пятилетнего Гоголя. Для этого мы еще раз обратимся к его раннему детству.

У Вересаева можно найти следующие сведения:

 

У нас было двенадцать детей, из которых более половины мы потеряли. Из шести сыновей остался один старший (Н. В. Гоголь)... Потом мы лишились всех средних детей, и потом остались только меньшие три дочери.

   М. И. Гоголь. Записки. В. И. Шенрок. Материалы, I, 53[62].

 

Мария Ивановна Гоголь имела до Николая других детей, из которых ни один не жил более недели.

Г. П. Данилевский со слов М. И. Гоголь. Знакомство с Гоголем. Собр. соч., изд. 9-е. Спб., 1902. XIV, 119.[63]

 

Мать Гоголя имела двоих детей до его рождения, но они являлись на свет мертвыми. Поэтому, в ожидании новых родов, она переехала в Сорочинцы, где жил знаменитый в то время малороссийский врач Трофимовский...  

П. А. Кулиш I, 6.[64]

У нашей матери было два выкидыша... Тогда трудно было устроить, чтобы приехали к вам вовремя доктор или акушерка. Когда пришло время, отец поехал с матерью к доктору Трофимовскому, в его имение Сорочинцы...

   О. В. Гоголь-Головня по записи А. Н. Мошина. И. Белоусов. Дорогие места. Изд. 2-е. М., 1916. Стр. 30[65].

 

Несомненно, мать Гоголя испытывала сильный страх, что умрет ее очередной ребенок. Учитывая ее мягко говоря, неуравновешенность, этот страх не мог не отразиться на ребенке. На основании этих фактов мы вряд ли можем сказать больше. Но смерти братьев продолжали преследовать маленького Гоголя:

 

Гоголь получил первоначальное воспитание дома, от наемного семинариста; потом готовился к поступлению в гимназию в Полтаве, на дому у одного учителя гимназии, вместе с младшим своим братом Иваном.

П. А. Кулиш, I, 16.

Когда братьев взяли домой на каникулы, младший брат Иван умер (девяти лет от роду), Николай Васильевич, будучи старше его годом, оставался некоторое время дома. Он был нежно привязан к брату и упоминал о нем с глубоким чувством в беседах с школьными своими друзьями.

П. А. Кулиш. I, 16.

Смерть младшего брата Ивана до того поразила отрока Гоголя, что были принуждены отвезти в нежинский лицей, чтоб отвлечь его от могилы брата.

Г. П. Данилевский, собр. соч., XIV, 121. {44}[66]

 

Хотя Гоголю было уже не 5, а 10 лет, как мы видим, он был настолько потрясен смертью брата, что его пришлось увезти в Нежин, чтобы «отвлечь» его от могилы. Можно лишь догадываться о том, сколько детей умерло за это время у Марии Ивановны, чему маленький Гоголь был невольным свидетелем. В результате у мальчика сформировалось такое, вот, жутковатое, отношение и к родителям, и вообще к жизни:

 

Я помню: я ничего в детстве сильно не чувствовал, я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами; я ходил в церковь потому, что мне приказывали или носили меня; но, стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз, попа и противного ревения дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз, - я живо, как теперь, помню этот случай, - я просил вас рассказать мне о страшном суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли.

Гоголь - матери, 2 окт. 1833 г. Письма, I, 260.[67]

 

И, наконец, реакция 16-летнего юноши на смерть отца:

 

Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, я сперва был поражен ужасно сим известием; однако ж не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая, наконец, превратилась в легкую, едва приметную меланхолию...

Гоголь - матери, 23 апр. 1825 г., из Нежина. Письма, I, 26.[68]

 

Судя по всему, именно в этот период его жизни постепенно происходит перенос чувства мести с отца на «существователей», которые унижают нежинского гимназиста Гоголя и мешают ему жить так, как хочется:

 

Гоголь постоянно косился на нас, держался в стороне, смотрел всегда букою. Насмешки наши над Гоголем еще усугублялись потому, что он держал себя каким-то демократом среди нас, детей аристократов, редко когда мыл себе лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье. В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей - конфет и пряников. И все это по временам, доставая оттуда, он жевал не переставая, даже и в классах, во время занятий. Для этого он обыкновенно забивался куда-нибудь в угол, подальше от всех, и там уже поедал свое лакомство. Чтобы занять в классе местечко, где бы его никто не видел, он приходил в аудиторию первым или последним и, засев в задних рядах, так же и уходил из класса, чтобы не подлежать осмеянию.

   В. И. Любич-Романович по записи С. И. Глебова. Ист. Вестник, 1902, февр., 549.[69]

 

Доставалось ему и от учителей и надзирателей:

 

В случай потеря прежнего журнала замечать должно самые отличные в худом поведении. Во время двух дневных дежурства замеченными были многократно за шалость, драку, грубость, неопрятность и непослушание: (такие-то) и Яновский (Гоголь) получили достойное наказание за их худое поведение. 13-го декабря (такие-то) и Яновский за дурные слова стояли в углу. Того же числа, Яновский за неопрятность стоял в углу. 19-го декабря, Прокоповича и Яновского за леность без обеда и в угле, пока не выучат свои уроки. Того же числа, Яновского за упрямство и леность особенною - без чая. 20-го декабря, (такие-то) и Яновский - на хлеб и на воду во время обеда. Того же числа, Н. Яновский, за то, что он занимался во время класса священника с игрушками, был без чаю.

   Из журнала, веденного надзирателями гимназического пансиона. П. А. Кулиш, II, 274.[70]

В воспоминаниях современников Гоголя по Неженской гимназии есть еще один интересный мотив, который во многом проливает свет и на поведение Гоголя, и на его творчество:

 

Телесное наказание у нас в гимназии существовало. Нелегко было заслужить эту казнь, потому что Иван Семенович Орлай (директор гимназии), подписывая приговор, долго страдал сам, медлил, даже хворал, но одолевал свою врожденную доброту и предавал преступника ликторам. При этом случае я вспомнил забавное происшествие: Яновский (Гоголь тож), еще в низших классах, как-то провинился, так что попал в уголовную категорию. «Плохо, брат! - сказал кто-то из товарищей: - высекут!» - «Завтра!» - отвечал Гоголь. Но приговор утвержден, ликторы явились. Гоголь вскрикивает так пронзительно, что все мы испугались, - и сходит с ума. Подымается суматоха; Гоголя ведут в больницу; Иван Семенович два раза в день навещает его; его лечат; мы ходим к нему в больницу тайком и возвращаемся с грустью. Помешался, решительно помешался! Словом, до того искусно притворился, что мы все были убеждены в его помешательстве, и когда, после двух недель удачного лечения, его выпустили из больницы, мы долго еще поглядывали на него с сомнением и опасением.  

Н. В. Кукольник. Гербель, 198.[71]

 

Таким образом, Гоголь получил очень важный опыт: если очень убедительно изобразить себя помешанным, а позже - странным, пошлым и больным и эксцентричным, то можно избежать наказания, а впоследствии - критического отношения. Иными словами, это вариант патологической адаптации, позволяющей человеку вести себя так, как он хочет и не нести за это никакой ответственности. В сочетании с нарциссической грандиозностью Гоголя эта характерная черта позволяла ему таким образом приспосабливаться к жизни.

Эти самые люди, - а впоследствии и университетские профессора - стали для Гоголя «существователями», достойными не только презрения, но и мести. Страшной мести. Именно о них он пишет в приведенном выше отрывке из «Ганца Кюхельгартена», в котором опять же смешаны эти два мотива: презрения и мести и страха смерти, их же он упоминает в своих известных письмах своему приятелю Высоцкому и матери:

 

Как тяжело быть зарыту вместе с созданьями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодовольствия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться... Из них не исключаются и дорогие наставники наши. Только между товарищами, и то немногими, нахожу иногда, кому бы сказать что-нибудь. Ты теперь в зеркале видишь меня. Пожалей обо мне!..

   Гоголь - Г. И. Высоцкому, 26 июня 1827 г., из Нежина в Петербург. Письма, I, 74--80.[72]

В оценке своего пребывания в гимназии Гоголь сходится и с представителями самих «существователей»:

 

Таким образом, жизнь Гоголя в школе была, в сущности, адом для него. С одной стороны, он тяготился своим «хуторным происхождением» однодворца, с другой - физической неприглядностью. И над всем-то мы смеялись, и отрицали в нем всякое дарование и стремление к образованию, к наукам. Гоголь понимал это наше отношение к нему, как признак столичной кичливости детей аристократов, и потому сам знать нас не хотел. Он искал {81} сближения лишь с людьми, себе равными, напр.: со своим «дядькою», прислугою вообще и с базарными торговцами на рынке Нежина - в особенности. Это сближение с людьми простыми, очевидно, давало ему своего рода наслаждение в жизни и вызывало поэтическое настроение. Так, по крайней мере, мы это замечали по тому, что он, после каждого такого нового знакомства, подолгу запирался в своей комнате и заносил на бумагу свои впечатления.

   В. И. Любич-Романович по записи С. И. Глебова. Ист. Вестн., 1902, февр., 550[73]

И, наконец, его письмо матери:

 

Я утерял целые шесть лет даром; нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще. Кроме неискусных преподавателей наук, кроме великого нерадения и проч., здесь языкам совершенно не учат. Ежели я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе. У меня не было других путеводителей, кроме меня самого; а можно ли самому, без помощи других, совершенствоваться? Но времени для меня впереди еще много; силы и старание имею. Мои труды, хотя я их теперь удвоил, мне не тягостны нимало; напротив, они не другим чем мне служат, как развлечением... Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете; я нарочно старался у вас всегда, когда бывал дома, показывать рассеянность, своенравие и проч., чтобы вы думали, что я мало обтерся, что мало был прижимаем злом. Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренне сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом -угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., в третьем болтлив и докучлив до чрезвычайности, у иных умен, у других глуп. Только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер.

   Гоголь - матери, 1 марта 1828 г., из Нежина. Письма, I, 97. [74]

 

Мы потратили так много времени на анализ всех этих документов, чтобы как можно глубже понять существовавший у Гоголя с самого комплекс слияния страха смерти и мести за этот страх и последующие унижения. Именно отыгрывание этого комплекса стало заставляло его раз за разом привносить соответствующие мотивы в свое творчество, именно оно мастерски закамуфлировало Плутона под Вия, взглянув на которого, умер от страха «существователь» Хома Брут. Разумеется, эта ключевая сцена повести имеет многочисленные объяснения и интерпретации. Однако все они остаются поверхностными или даже надумаными, так как в них отсутствует психоаналитическое и архетипическое видение. Пожалуй, на фоне всех этих интерпретаций выделяется лишь одна - Андрея Синявского, вышедшего на уровень поиска мифологических аналогов, однако и она не является психологически точной. Подробной разработкой этой темы мы займемся в следующей главе.

В завершении я хочу сказать: мы сделали, что задумали - мы подробно ответили на все три поставленных вопроса: образ Вия является архетипическим, изъятым автором из другой мифологической структуры посредством творческого отыгрывания комплекса слияния страха смерти и мести за этот страх. В этом заключается главная особенность всей творческой психопатологии Николая Васильевича Гоголя.

Эту главу, в которой ирония поверхностного литературного постепенно уступала место болезненному (иначе и не бывает) психоаналитическому исследованию, я хотел бы завершить серьезной научной цитатой, заслуживающей всяческого уважения: 

 

В 1890 году И.Ф. Анненский замечал: «<...>Трудно найти в русской литературе более тесное сплетение фантастического с реальным, чем у Гоголя <...> В «Вие» фантастическое развилось на почве мистической - отсюда его особая интенсивность». По словам протопросвитера Василия Зеньковского (в одной из его ранних статей», Гоголь «гораздо более, чем Достоевский, ощущал своеобразную полуреальность фантастики, близость чистой фантастики к скрытой сущности вещей». Исследователи указывали, в частности, и на отсутствие в «Вие» обычной для романтической литературы «дистанции между сверхъестественными событиями и авторским (или читательским) сознанием»: «...Повествование, в принципе отнесенное стародавним и фактически создает и вплоть до эпилога поддерживает иллюзию настоящего. Мистериальные коллизии <...> не смягчены ни двойственностью мотивировок (фантастика 1830-х годов нередко держалась на равноправии естественного и сверхъестественного объяснений), ни юмором...». По замечанию Л.Л. Фиалковой, особенностью пространственной организации ранних произведений Гоголя является «перенесение пластичного, сказочного (или сказочно-мифологического) пространства на псевдобытовую сценическую площадку. <...> Гоголь одновременно разрушает и сказочную модель мира, и модель мира, привычную для обыденного сознания»[75]

 

И далее:  

 

При всей кажущейся произвольности фантастические образы Гоголя подчинены глубокому внутреннему смыслу.[76]

 

Можно пофантазировать, что ответил бы Гоголь, прочитав в свой адрес такое серьезное умозаключение. Мне кажется, его ответ был бы столь же бесхитростно-уклончив, как и вся его портняжная работа в шахтах и шурфах на окраинах Плутоновой вотчины:

 

«Отсутствие всякой истины, естественности и вероятности еще нельзя считать фантастическим», - писал, в частности, сам Гоголь в статье «О движении журнальной литературы, в 1834 и 1835 году».[77]

 

И в этом с ним трудно не согласиться.

 



[1] Впервые напечатано в сборнике "Миргород",  1835.  Переработано  автором для собрания сочинений (1842 г.). Гоголь Н.В. Избранные сочинения. В 2-х т. Т. 1. М., 1984.

[2] Там же.

[3] Украинские сказки в 2-х книгах. Книга первая «Золотой черевичек», с. 123. М. «Голос», 1992.

[4] Гоголь Н.В. Избранные сочинения. Т. 1.

[5] Николай Гумилев, «Стихи. Поэмы», с. 181-183, Тбилиси, «Мерани», 1989.

[6] Украинские сказки в 2-х книгах. Книга первая «Чародейная криница», с. 50, М. «Голос», 1992.

[7] Петров Сергей, «Вечерние Вести». Интернет-ресурс.  

[8] Украинские сказки в 2-х книгах. Книга вторая «Чародейная криница», с. 307, М. «Голос», 1992.

[9] Афанасьев А. Н., «Рассказы о ведьмах», в сб. Народные русские сказки в 3-х томах, т. 2, № 208.

[10] Абрам Терц, «В тени Гоголя», М. «Аграф», 2003.

[11] M.-L. von Franz, "Animus and Anima in Fairy Tales", p. 67, ICB, Toronto, Canada, 2002.

[12] «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди», в сб. В. А. Жуковский, «Избранное», с.175. М., «Художественная литература», 1982.  

[13] http://zhukovskiy.lit-info.ru/zhukovskiy/ballady/starushka-na-kone.htm

[14] Молдавский Д. «Вий» и мифология XVIII века//Альманах библиофила. Вып. 27. М., 1990. С. 152-154).

[15] Воропаев В.А.. Виноградов И.А.. Комментарии к повести Н.В. Гоголя «Вий». Интернет-ресурс.

[16] Глинка Г.А.. "Древняя религия славян", Митава, 1804.

[17] М. М. Херасков, «Владимириада» или «Владимир возрожденный», 1785 г.

[18] Глинка. "Древняя религия славян".

[19] Там же

[20] Нарежный В.Т., «Славянские вечера», 1809, 1826.

[21] http://esopedia.ru/Nijj; Славянская Мифология. Словарь-справочник

[22]http://legendy.claw.ru/shared/6/information/421.html

[23] Там же.

[24] Рассел Д. Б., «Дьявол. Восприятие зла с древнейших времен до раннего христианства», с. 149-150, «Евразия», Санкт-Петербург, 2001.

[25] Гоголь Н. В., «Ревизор», действие IV, явление VIII, Собр. соч. в 7 т. М. «Художественная литература», 1967.

[26] «Новое платье короля» - сказка Г. Х. Андерсена.

[27] Рыбина Н., «О природе фантастического в "Вие"». Интернет-ресурс.

[28] Воропаев, Виноградов. Комментарии к повести Н.В. Гоголя «Вий».

[29] http://ru.wikipedia.org

[30] Там же.

[31] Н. Рыбина. «О природе фантастического в "Вие"». Интернет-ресурс.

[32] Там же.

[33] Гоголь Н.В. Избранные сочинения. Т. 1.

[34] См., например, И.А. Крылов. Полное собрание сочинений в 3 т. М.: ГИХЛ, 1946. Т. 3.

[35] Афанасьев, «Иван Быкович», в сб. Народные русские сказки в 3-х томах, т. 1, № 137.

[36] Там же.

[37] Там же. Примечания.

[38] Цит. Абрам Терц, «В тени Гоголя», М. «Аграф», 2003.

[39] Абрам Терц, «В тени Гоголя».

[40] Там же.

[41] А. К. Толстой, Собр. Соч. в 4-х томах, т. 2, «Художественная проза», сс. 5 -102. М., «Правда, 1969.

[42] М.-Л. фон Франц,Puer Aeternus, Гл. 2, М. КЛАСС, 2009 готовится к изданию. 

[43] Вересаев, т. 4, Примечания, сс. 532-533.

[44] Вересаев, т. 3, с. 419.

[45] Н. В. Гоголь, Ганц Кюхельгартен, Идиллия в картинах Н. В. Гоголь. Собр соч. в 5 томах, т 1,  М., Издательство Академии наук СССР, 1951

[46] Абрам Терц, «В тени Гоголя»

[47] Н. Рыбина. «О природе фантастического в "Вие"».

[48] Н. В. Гоголь, Отрывки, Н. В. Гоголь. Собр соч. в 5 томах, т 3,  М., Издательство Академии наук СССР, 1952 

[49] Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки», Собр. соч. в 7 т. М. «Художественная литература», 1967.

[50] Гоголь, Избранные сочинения. Т. 1.

[51] Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки».

[52] Там же.

[53] Гоголь, Избранные сочинения. Т. 1.

[54] Н. Рыбина. «О природе фантастического в "Вие"»

[55] Афанасьев, «Иван Быкович», № 137.

[56] Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки».

[57] Абрам Терц, «В тени Гоголя»

[58] Там же.

[59] Гоголь, Ганц Кюхельгартен.

[60] В. Вересаев, «Гоголь в жизни», В. Вересаев, Собр. Соч. в 4-х томах, т. 3, с. 343, М. «Правда», 1990.

[61] Schwartz-Salant, Nathan. The Black Nightgown. The Fusional Complex and the Unlived Life, Сhiron Publications, 2007

[62] В. Вересаев, «Гоголь в жизни».

[63] Там же.

[64] Там же

[65] Там же

[66] Там же.

[67] Там же

[68] Там же.

[69] Там же.

[70] Там же.

[71] Там же.

[72] Там же.

[73] Там же.

[74] Там же.

[75] Н. Рыбина. «О природе фантастического в "Вие"».

[76] Там же.

[77] Цит. там же.